Один из старейших и авторитетных музыкальных критиков и теоретиков музыки Георгий Моисеевич Цыпин несколько лет назад написал о пианисте Андрее Гаврилове: «…великолепная интуиция, служащая пианисту путеводной нитью в его интерпретациях; нерастраченное за время интенсивного концертирования умение живо, по-юношески горячо и непосредственно откликаться на прекрасное в исполняемой музыке. И, конечно, великолепная артистичность. Гаврилов, каким его видит публика, абсолютно уверен в себе – это плюс. У него открытый, общительный сценический характер – другой плюс. Немаловажно, наконец, и то, что на сцене он внутренне раскован, держится со всей свободой и непринуждённостью (временами, может быть, чрезмерными)».
Эти слова сказаны по поводу исполнительского мастерства ныне прославленного маэстро. Но похожими словами можно описать и человеческие особенности музыканта Гаврилова – ещё в советские времена он вызывал яростный гнев у коммунистического начальства Министерства культуры и руководства КГБ своей «свободой и непринуждённостью». За это ему довольно жестоко мстили: срывали концерты, на пять лет запретили выступления за границей. Даже пытались отравить и подстроить автомобильную катастрофу, если верить его воспоминаниям.
В 1984-м «великолепная интуиция» привела Гаврилова в Лондон, он стал первым музыкантом из СССР, который решил самостоятельно жить на Западе, не отказываясь от советского гражданства.
Но зато потом Гаврилов привёз именно в Россию серию из 4 фортепьянных концертов с оркестром и с триумфом представил их всем российским любителям своего таланта, в буквальном смысле от Магадана до Санкт-Петербурга.
В начале года Андрей Гаврилов выпустил воспоминания о советском периоде своей жизни «Чайник, Фира и Андрей». Но книжка вышла в американском издательстве «South Eastern Publishers» небольшим тиражом и до читателя пока практически не дошла.
В воспоминаниях Гаврилова очень раскованно описаны в том числе и великие музыкальные деятели, которые стали гордостью российской культуры уже постсоветского времени – Генрих Нейгауз и Мстислав Ростропович. Но большая и, похоже, самая драматичная их часть посвящена его бывшему другу, легендарному пианисту Святославу Рихтеру.
Рихтера стали называть гением ещё во времена расцвета сталинщины, в конце 30-х. Вместе со Сталинской, Ленинской и Государственными премиями это звание он пронёс через хрущёвские, брежневские, андроповские и горбачёвские времена, с ним же и остался во временах уже «антисоветских».
«Для многих людей моего поколения Святослав Рихтер олицетворяет некую вершину, где реальность музыки уже становится историей. Никакие соображения, что Рихтер – наш современник, не могут ни на секунду сделать его привычным: Рихтер уже десятилетия стоит в одном ряду с такими фигурами, как Шопен, Паганини, Лист, Рахманинов, Шаляпин; он – соединительное звено между настоящим и вечностью», – писал о нём даже ниспровергатель классических музыкальных канонов композитор Альфред Шнитке. Рихтеру посвящали свои произведения Дмитрий Шостакович и Сергей Прокофьев, им восхищались Борис Пастернак и Анна Ахматова.
Но всё это не исключает того, что в воспоминаниях Андрея Гаврилова гениальный Рихтер предстаёт человеком глубоко несчастным, порой озлобленным, иногда завистливым, зависимым от властной жены, с тайными сексуальными страстями. За почти «канонизированным» музыкальным гением, с музеями и мемориальными досками на родине и в Москве, больно увидеть раздираемого страстями человека. Ещё больнее его таким описать. Особенно если он был твоим близким другом. Андрей Гаврилов на это решился. Хотя можно представить, что за это мало кто его похвалит. Но это привилегия великих артистов: ни Рихтер, ни Гаврилов не перестанут от этого быть великими музыкантами.
Приехал я в Париж в июне 1979 года после тяжёлого трёхмесячного турне по Европе для подготовки и проведения нашего первого совместного с Рихтером генделевского концерта. На мне висели ещё фестиваль Чайковского в Лондоне (с Мути) и большой проект в Королевском концертном зале, где мне предстояло исполнить все этюды Шопена и много другой музыки. В декабре должен был начаться огромный рахманиновский проект с Караяном.
Я поселился в отеле «Амбассадор» и ждал Рихтера. Слава никак не проявлялся. Где он находится, я не знал. Три дня я болтался между студией для занятий, тогда ещё милым Монмартром, ещё не очищенным социалистами Клиши, и площадью Пигаль, где я тупо сидел вечерами в «Сумасшедшей лошади» и смотрел на танцующих там девок. Не знал, куда себя девать. Встреча с Рихтером должна была состояться немедленно по моём прибытии, но не состоялась. Каждый раз, заходя в «Амбассадор», я спрашивал у администратора, нет ли известий для меня. Известий не было. По ночам в голову лезли неприятные мысли. После трёх мучительных ночей мне наконец удалось забыться сном, тяжёлым и болезненным. Утром меня разбудил громкий звонок телефона.
– Привет. Я Эрик, маэстро ожидает вас в его отеле, жду вас внизу.
Эрик оказался подтянутым блондином среднего роста, с короткой, почти военной стрижкой, в тёмных очках.
Я зашёл в отель. В глаза бросилось – стены обиты чёрным шёлком, по которому рассыпаны красные вышитые розы с зелёными листиками. Множество роз. Было неправдоподобно тихо. Странный отель! Зашёл в лифт. Вышел на третьем этаже, прошёл по такой же цветочной, мрачнейшей галерее, постучал. Никто не ответил. Постучал ещё раз.
– Ну, входите же, – простонал Святослав Теофилович. Такая интонация была у него, когда он капризничал или находился в депрессии.
Я толкнул дверь, которая была не заперта, и вошёл в наглухо затемнённую шторами комнату. С трудом разглядел Славу, лежащего под одеялом.
– Ну, садитесь, Андрей, – тихо простонал он.
Усевшись в кресло, я уставился на Рихтера в вопросительном молчании. Помолчали вместе, как обычно мы делали при встрече после долгой разлуки.
– Ну что, пойдём на работу?
– Н-е-е-е-т, сегодня не хочу.
– Может, гулять пойдём?
– Пойдём, только помогите мне одеться. Вы не могли бы подать мне трусики?
Я снял Славины трусы со спинки кресла двумя пальцами и подал их ему. Он сел на кровати и стал их медленно напяливать, как-то странно поглядывая на меня. Я отвернулся. Только несколько лет спустя я понял, что моей брезгливости и двух пальцев Рихтер мне никогда не простил. Мы вышли из номера.
– Не правда ли, этот отель похож на гроб куртизанки?
– Похож, похож, какого чёрта вы тут остановились?
– У меня есть правило – не жить дважды в одном отеле в Париже; у меня все они записаны, и я стараюсь не повторяться, а у этого отеля весёлая репутация.
Втиснулись в лифт. Лифт остановился на втором этаже, открылась дверь и к нам ещё кто-то втиснулся.
– Ну, это уже слишком, – прошептал Слава и тяжело вздохнул.
Втиснувшийся к нам человек был небольшого роста. Белоснежные седые волосы, длинные, густые и красивые. Сильно напудренное лицо, губы напомажены так густо, что, казалось, они сочатся кровью. Одет он был в белоснежный смокинг дивного покроя, в петлице жакета красовалась огромная красная гвоздика. В двенадцать дня! Зелёные громадные глаза с любопытством смотрели на нас, выражение лица втиснувшегося было надменно-презрительное. Он был очень худ и хрупок, но чувствовалось, что он обладает громадной внутренней и физической силой. Казалось, что он выше нас ростом, хотя на самом деле он был и мне, и Славе по грудь. Тем не менее он глядел на нас свысока, надменно и гордо. Слава сделал круглые глаза и шепнул мне на ухо: Кински. Тут до меня дошло. Клаус Кински – один из самых знаменитых и скaндальных актёров того времени – гордо поглядывал на меня из-под моей правой руки. Лифт наш обладал удивительно маломощным мотором, мы скользили вниз мучительно медленно. Полминуты в лифте показались мне часами. Наконец мы вылезли из этой консервной банки, где уже слиплись, как три кильки. Слава послал Кински фальшивую улыбку краем рта, тот скривил губы, откинул рукой волосы назад, а я от смущения сосредоточенно стряхивал пудру с пиджака. Раскланявшись, отправились по своим делам.
Мы прошлись по бульварам, вышли к Сене и направились к кафе на набережной. Сели на улице за столик для двоих. К нам подошла милая молоденькая официантка
– Что будете пить?
Я заказал «Долгого американца», напиток из смеси «Кампари-соды» и фруктовой воды.
– А что будет пить ваш отец?
– А я не отец, – сказал Слава, покраснев.
– Ах, простите, вы друг?
Тут уж покраснела официантка.
– Ну, как вам в Париже?
– Как всегда мило, но скучно.
– Я предпочитаю Лондон.
– Я тоже Лондон люблю, но мне там всегда не по себе. Тут всё же так уютно и всегда тепло. Смотрите, вон господин идёт с гитарой и мило поёт что-то французское.
Хиппарь с гитарой подошёл к нам, напевая Imagine Леннона. Слава смутился. Первые скейтбордисты прыгали через автомобили прямо в потоке машин на набережной Сены. Какой-то чудак глотал огонь.
– Ну, как Гендель? По-моему, чудо.
– Слава, я в восторге, всегда его очень любил, но не думал, что он в сольном репертуаре так хорош, спасибо за идею, я вам очень благодарен.
– А я вам.
Вокруг кафе ходили молодые парочки, мужчины с мужчинами. Слава с весёлым любопытством поглядывал на меня.
– Андрей, я смотрю, вас удивляет эта молодёжь?
– Да нет, я просто предпочитаю смешанные пары, эти «девочки» у меня аппетита не вызывают.
– Вы ещё слишком молоды.
Тут к нам тихо подсел Эрик. Откуда он взялся? Слава покряхтел и сказал: «А Эрик меня возит, он недавно вернулся со службы в парашютных войсках и работает со мной».
– Десантных, наверное?
– Ну да, он племянник Жискарa д`Эстена.
– А-a, понятно.
Эрик оскалил крепкие зубы, изобразил улыбку. Это был один из тeх молодых людей, которые считают себя «крутыми» и всячески это демонстрируют. Эрик пытался воздействовать на окружающих своим молчанием, он был так немногословен, что можно было подумать, что он немой. Носить мимику на лице он, кажется, считал старомодным, его загорелое лицо никогда не меняло выражения. То ли робот, то ли покойник. Иногда он, впрочем, желчно поигрывал желваками.
За соседним столом два здоровенных гея затеяли борьбу на руках – армрестлинг. Эти похожие на водителей-дальнобойщиков люди пыхтели и любовно давили друг другу руки, сплошь покрытые наколками. Вдруг Эрик выставил на стол свою маленькую мускулистую ручку и холодно, как варан, посмотрел на меня.
– Поехали?
– Давай.
Мы напряглись и начали жать, натянуто улыбаясь. Вспыхнувшая между нами антипатия нашла себе точку приложения. Мы изо всех сил старались причинить друг другу боль. Откуда приходят подобные эмоции? Делить нам было совершенно нечего. И некого. Будь мы тогда на поле брани, наверное, убили бы друг друга. Слава ликовал. За кого он болел, понять было невозможно. Рука Эрика была крепка как сталь, он жал мою ладонь и улыбался мне всё слаще и слаще. Вскоре улыбка покинула его дантесовское личико с аккуратным носиком и милой родинкой на щеке. Несколько следующих минут не принесли победы ни ему, ни мне. Наши руки оставались в первоначальном положении, перпендикулярно столу.
– Как же я играть-то завтра буду, – подумал я, – клешня сейчас отвалится, лучше умереть, чем сдаться, этот гад даже и не потеет.
Слава жадно глядел на наши руки и хищно улыбался. У меня стало темнеть в глазах. Я заметил (и возликовал), что Эрик начал бледнеть, под его красивыми глазами обозначились синеватые полукружия. Устал? Не знаю, сколько времени ещё прошло, я уже ничего не соображал, когда Эрик сказал тихо: «Ничья». Слава расцепил нам руки. Я встал, чтобы походить и восстановить кровообращение. Свою правую руку я не чувствовал. Специально они, что ли, это устроили? Что за глупая шутка! Нам же завтра играть. Успокоив сердце, вернулся к нашему столу. Слава ждал меня, выставив свою правую руку.
– А теперь со мной!
Рука у него была внушительных размеров, большая длинная кисть и предплечье толщиной с ляжку человека среднего сложения. Я ещё не остыл после борьбы с Эриком и начал жать с ужасающим напором. Через несколько секунд Рихтер был повержен. Я посмотрел на него и ужаснулся. Глаза Славы были полны слёз. Дурак, зачем я это… он же всё воспринимает символически, укорял я сам себя.
– Слава, пойдёмте работать, а?
– Пойдёмте, Андрей. Эрик, отвезите нас в студию, приезжать за мной не надо.
Через полчаса мы уже сидели в студии вдвоём у рояля. Я знал, что мы вмиг всё на свете забудем и будем счастливы, как это было всегда, когда мы работали у инструмента.
– Ну-с, Андрей, с ля-мажора и по порядку, да?
Я взял первую трель на ля в малой октаве. Там нет текста, только функции и всё надо придумывать. Прелюдия моя в тот день звучала гораздо дольше, чем на концерте и соответственно на записи. Я летал от модуляции к модуляции, не желал расставаться ни с одной нотой. Слава глядел на меня с любовью, сидя со мной рядышком. Так смотрит отец на первые самостоятельные шаги своего ребёнка.
– Андрей, вы импровизируете на темы?
– На какие?
– Ну-у, на разные. Сыграйте мне камень. Ну, как бы это у вас звучало.
Я изобразил камень.
– Ну, а теперь спросите что-нибудь меня.
– Давайте море.
Слава сыграл море.
– А теперь камыш в заводи, – сказал Слава.
Я изобразил.
– А вы – облака.
Слава сыграл облака.
– Слава, у вас облака похожи на слоников!
– А ваш камыш – на заросли бамбука.
– Ну, а теперь давайте играть что-нибудь совершенно невозможное. Сыграйте мне муху.
– В стакане?
– Валяйте.
Я изобразил жирную муху при помощи хроматизмов в среднем регистре и глухих «стеклянных постукиваний» в верхнем регистре.
– Здорово, поехали дальше с сюитой.
В сарабанде Слава оторвал взгляд от нот и рук и стал внимательно смотреть мне в глаза. Закончив жигу с огромным удовольствием, я в свою очередь посмотрел вопросительно на Славу. Спросил глазами – играем по очереди или я сначала всю свою порцию отыграю? Слава предложил построить первый вечер так: вначале я сыграю подряд четыре сюиты, потом он сыграет свои четыре сюиты, а там видно будет. Мой первый сет из четырех сюит заканчивался соль-минорной со знаменитой пассакальей. Я всегда играл эту сюиту едва ли не с самым большим удовольствием, именно из-за пассакальи. Когда я закончил, Слава сказал: «А знаете, Андрей, пожалуй, напрасно я не захотел играть эту сюиту, вообще-то я не очень люблю вещи с популярными темами, вы знаете, я думал, что подобную музыку вообще нельзя сыграть, чтоб было не… м-м-м… неприятно, но я ошибался». Мы поменялись местами, Слава начал свою прелюдию очень гордо, жёстким стучащим звуком, и сразу остановился.
– А что вы смотрите так?
– Как так?
– Ну-у… Странно.
– Да нет, ничего, что вы.
Он начал мягче и многозначительно посмотрел на меня, задержав звук. Посмотрел …
Источник:







Оставить комментарий или два